Архив
Дети «рыночной эпохи»
* неожиданный ракурс
Вадим СЛУЦКИЙ, г. Петрозаводск, Карелия
Две, казалось бы, обыкновенные истории про богатых и бедных, где богатых почему-то жальче
История первая
Мальчик-пенсионер
В 200... году у меня случился очередной финансовый кризис. В Одессе в таких случаях говорят: «Финансы поют романсы». Добрая знакомая сосватала мне ученика. По телефону она сказала значительным тоном:
– Мальчик из очень состоятельной семьи! И умный к тому же...
Мальчика зовут Глеб. Ходить нужно к нему на дом. Плата щедрая – 250 рэ в час.
На меня это произвело такое сильное впечатление, что я забыл спросить, зачем же этому умному благополучному ребенку репетитор по русскому языку.
Дом, в котором жили «состоятельные люди», был не коттеджем и не обычным жилым домом, а чем-то средним: каждая семья занимала по этажу. Вот уж действительно: мой дом – моя крепость. Из красного кирпича, массивный, приземистый, как крепостная башня. Двойные стальные двери, решетки, замки, домофон. Вокруг дома – чугунная витая ограда. Круглые белые шары-фонари. Английский газон. У калитки с кодовым замком сидит «консьерж» – молодой бритый охранник с собакой.
Глеб оказался очень высоким и крупным для своих четырнадцати лет, но вялым мальчишкой. Лицо сонное, скучное, как у старика в поликлинике. Волочит ноги. Говорит так, словно во рту каша, а больше молчит. Одет небрежно, вовсе не как сын состоятельных родителей: задрипанные мятые джинсы, простецкая клетчатая рубаха не первой свежести. Темные жесткие волосы причесаны кое-как, лохматятся на затылке. Но лоб у него высокий и глаза умные.
Мальчишка оказался невероятно вежливым: я таких еще не встречал. Через каждое слово – «пожалуйста», «извините», со мной обращается, как вышколенный гид с богатым туристом. Он не только встретил меня у калитки, объяснил, как заходить в дом, но и заранее предупредил: «Наша квартира на третьем этаже». Когда мы поднимались по лестнице, я думал, он сейчас поддержит меня под руку.
Но все это как-то равнодушно-заученно, механически, не глядя на меня. Будто я ему совсем неинтересен.
Вошли в квартиру. Невероятных размеров коридор: как хороший дансинг. Вешалка в виде дерева: вместо веток – оленьи рога. Мягкий ковер под ногами; такой же мягкий неяркий свет; и тишина, словно в музее.
Глеб вежливо, глядя себе под ноги, ждал, пока я разуюсь и влезу в пестрые тапочки, наверно, пятидесятого размера.
– Это у кого же такая нога? У папы?
Он поднял голову, вяло усмехнулся:
– Это папа специально для вас привез... Из своего магазина. У него пять магазинов в городе. Это вам подарок. Он сказал: вы возьмите себе, когда уроки кончатся.
– Спасибо. Если только плавать на них – вместо лодки.
– Папа не знал, какой у вас размер: говорит, взял самые большие – их все равно никто не
берет.
Мы вошли в первую комнату, такую же громадную, как коридор. Лепной потолок с нишей и хрустальной люстрой. Напротив у стены – книжные шкафы в стиле барокко с застекленными дверцами-витражами, и внутри свет, как в холодильнике.
– Мама велела показать вам квартиру. Она сейчас придет.
– Экскурсию со мной проведешь? Ну давай... Я действительно в таких квартирах еще не бывал.
Он водил меня битых полчаса. Неожиданно стал словоохотливым: рассказывал об устройстве подсветки в аквариумах и книжных шкафах, о системе сигнализации, о том, как открываются окна…
В одной комнате на ковре дремала чудовищной величины белая жирная собака; голова – как пивной котел, вздутая челюсть, и на шее блестящая цепь, на какую впору слона привязывать.
Глеб, слабо улыбаясь, сказал:
– Это Гера. Его папа назвал «Геринг», потому что он толстый. Американский бульдог!
– Не кусается?
– Не-е, он добрый...
– Глеб, ты замечательный экскурсовод, но, боюсь, без тебя я все равно заблужусь в вашей квартире... Где мы будем заниматься?
– Пожалуйста... Вот тут... Извините...
Только через полчаса, когда я уже посмотрел все его тетради (неряшливые и грязные, с грубыми орфографическими ошибками, но почти идеальной пунктуацией), вошла мама. Мама, как мама. Простецкое лицо. Молодая, но какая-то неприбранная: похожая этим на сына. Расплывшаяся, с мягкими безвольными чертами. В халатике.
Она объяснила, что единственная проблема сына – тройка по русскому языку. Они хотели бы, чтобы была хотя бы четверка.
Плату мне будет отдавать сам Глеб в конце урока. Заниматься можно, сколько я сочту нужным: плата за время – если два часа, то пятьсот рублей; два с половиной – шестьсот двадцать пять.
Глеб, пока мы разговаривали, перестал писать, но нас не слушал: будто заснул, сидя на стуле.
А к концу занятия приехал и папа. Было уже около девяти. Вошел познакомиться. Большой, широкий. Очень корректно-безлико подстрижен и одет. Заученная вежливая улыбка, на лице словно маска. Сказал какие-то стандартно-любезные слова.
Меня он поразил тем, что, войдя, не только не поздоровался с сыном (возможно, они виделись утром), но и не посмотрел на него, будто не заметил, что он есть в комнате.
Обратно мы шли вместе с Глебом и Герой. Бульдог апатично семенил неестественно худыми лапами; голова его – раза в два больше головы самого крупного человека – склеротически покачивалась из стороны в сторону. Глеб слегка оживился, прыгал через ступеньки.
– Любишь гулять с собакой?
– Ну...
И, помолчав, добавил каким-то горьким, печальным тоном – даже не взрослого человека, а старика:
– Это вообще единственное, что я люблю...
Мы стали заниматься. Глеб был послушен, как тесто: ни разу не заспорил, выполнял все мои указания. Он действительно оказался способным, умным, легко все понимал и запоминал: напишем работу в конце занятия – все хорошо. Но к следующему разу из него все словно ветром выдувало. И оценки были по-прежнему плохие.
А между тем к концу урока он аккуратно совал мне чистенький конвертик. Время он засекал сам, а за деньгами уходил в другую комнату.
У меня росло внутреннее напряжение: деньги я беру, и немалые, а где результат?
В чем же дело: почему этот мальчишка – как сито: все из него вываливается, ничего не держится внутри?
Постепенно я стал понимать: у него атрофия воли. Глеб ходил в бассейн, занимался английским (кстати, с каким-то профессором из университета: тот тоже приезжал к ним на дом). Все это решил за него папа. Учился в элитной языковой школе: изучал экономику, менеджмент (это в 8 классе!) и три европейских языка. Ни минуты свободной. Вся жизнь расписана: ничего не нужно решать самому. Каждый день – это длинный ряд кем-то запрограммированных механических действий. И так с раннего детства.
Если и выдавалась свободная минута, его хватало только на то, чтобы сидеть у телевизора: в мягком кресле, с пультом в руках. Конечно, у них какая-то особенная антенна. Около 50 программ. Все это пестрое, яркое, чуждое, оставляющее равнодушным, но блескучее, развлекающее, занимающее внимание и позволяющее забыть о себе. Бедный ребенок!
Но, как ни жалко мне его было, я готов был побить его, лишь бы он начал усваивать русский. Да что толку! У него отсутствует мотивация. Пока я сижу рядом, все хорошо. Нет меня – не для чего писать грамотно.
Он ведь пишет, как во сне, – такой «орфографический сомнамбулизм». Интересно, сколько в наших школах таких детей? Посчитать бы!
Как-то мы вышли после занятия во дворик, и Глеб вдруг спросил:
– А на пенсию у нас когда выходят?
– У нас на Севере с 55 лет. Мужчины.
– А на Юге?
– С 60.
– О, классно!.. У нас раньше!
Это было первое сленговое слово, которое я от него услышал: всегда он говорит уж так-то книжно-правильно, так «воспитанно», что прямо тошнит.
– Тебе же еще не скоро на пенсию...
– Да, это плохо... Почему детям не дают? Это неправильно...
Серьезно так сказал, убежденно.
– Неужели тебе на пенсию хочется?
– Ну... А че? Лучше всего. Ниче не надо делать...
Он покосился на меня – не смеюсь ли – и добавил:
– Самое лучшее – это на пенсии... Вот только плохо, что так долго ждать!
Однажды в начале урока я сказал ему:
– Глеб, мне нужно с тобой поговорить.
Сказал настойчиво, твердо.
Он поднял голову, глядя на стену за моей спиной (он никогда не смотрел в глаза).
Я сказал:
– Боюсь, мне придется вернуть деньги твоим родителям...
Тут он заинтересовался и даже мельком глянул в глаза.
– У нас нет результата, понимаешь? Твои оценки по русскому те же, что и раньше. За что же я беру деньги? Честно говоря, мне будет очень тяжело их вернуть: я ведь уже часть потратил.
– А у вас... дети есть?
Это он в первый раз заинтересовался мной, моей жизнью!
– Есть, двое. И очень больная старая мама... Мне бы очень не хотелось возвращать эти деньги, но придется. Понимаешь?
Он опустил голову.
– А может... Не надо возвращать?
– Надо. Я иначе не могу. Хотя... Ты мог бы мне помочь.
Тут он совсем уж долгим взглядом посмотрел мне в глаза: и взгляд у него какой-то странный, взрослый.
– А как?
– Очень просто. Сейчас только я хочу, чтобы ты стал лучше учиться по русскому. А ведь учишься вообще-то ты. Но ты этого совсем не хочешь. Тебе все равно. Вот поэтому ничего и не выходит. Тебе нужно захотеть учиться хорошо по русскому языку...
– Как это?
– А вот так. Не ради себя – я знаю, для тебя это не важно, – а ради меня. Чтобы помочь мне. Понимаешь?
Он долго молчал, потом сказал очень серьезно:
– Хорошо!
Через месяц наши уроки прекратились.
Наша семья за это время не только отдала долги, но и прибарахлилась. Купили новый телевизор – все на «глебовы» денежки.
Можно было и дальше есть из этой кормушки, его родители не возражали, но я решил: хватит. Кончилась четверть: Глеб написал контрольную по русскому на «пять» – в четверти у него вышла четверка.
Родители приготовили для меня роскошный ужин – на прощание. Отказаться было неудобно. Они были очень довольны, но, мне показалось, не сыном и не мной, а собой. Такое сияние самодовольства на лицах. Они купили сыну четверку по русскому. За деньги.
Все можно купить за деньги. Имеешь ребенка? Надо о нем заботиться. То есть все ему покупать. Компьютер. DVD-плеер. Образование. Карьеру. Успех. Счастье.
Я давно заметил: им не о чем разговаривать с сыном. Спросят о школе, об оценках – и не знают, что еще сказать. А отец – тот целыми днями просто не бывает дома.
Я ужасно объелся, даром что от каждого блюда только попробовал. Хозяйка усердно меня потчевала, но я сразу догадался: это не она готовила. Хотя ведь нигде не работает – домохозяйка. Пригласила кухарку. Хорошо заплатила.
Глеб, как всегда, проводил меня до калитки. Я крепко, по-мужски, пожал ему руку. Он улыбнулся простой открытой мальчишеской улыбкой, и я подумал: «Вот такой ты на самом деле! Только ты сам еще этого не знаешь!»
Протянул руку и Гере. Бульдог понюхал, зевнул и отвернулся.
Глеб громко и совсем невежливо захохотал.
Я вышел на улицу, оглянулся: он стоял, засунув руки в карманы, рядом с собакой: высокий, угловатый, как всегда, плохо причесанный. Обыкновенный мальчишка.
И я подумал: «Он мне так помог. А я? Почему я ничем не могу помочь ему?»
История вторая
Девочка, которая не умеет улыбаться
Как-то в конце января мне позвонила Надежда Георгиевна Панова, председатель Карельского Союза защиты детей. Попросила зайти к ней: у них большие проблемы с двумя девочками из Социального детского клуба – Машей и Викой Горынцевыми, – я должен помочь.
Я в то время работал в Союзе защиты детей: занимался в основном «трудными» детьми из неблагополучных семей.
Карельский Союз защиты детей занимает две крошечные комнатушки в старом двухэтажном здании в центре города. Зайдешь – и кажется, повернуться здесь негде. Везде столы, стулья, компьютеры, кипы бумаг; сидят, притулившись по углам, девушки-волонтеры, что-то пишут. Сама Надежда Георгиевна, маленькая быстрая строгая пожилая женщина, с коротким носом, в очках, или разговаривает по телефону, или сидит за компьютером, или беседует с посетителем.
На сей раз она меня ждала, и, видимо, с нетерпением. Рассказала мне о девочках. У них нет матери: вроде бы она жива, но где – неизвестно. Детей пятеро: четыре девочки, один мальчик. Старшей – 15, Маше – 9 и Вике 7 лет. Живут с бабушкой и отцом. Бабушка – полусумасшедшая больная старуха; отец сейчас без работы, пьет, перебивается случайными заработками. Если б не социальный клуб, дети бы голодали. Собственно, я это все знал и раньше.
Сейчас Маша и Вика перестали ходить в школу. Уже две недели, как они в бегах. Из дому уходят, но куда, неизвестно. Вовремя приходят в клуб, с сумками – будто бы из школы.
Кроме того, из игровой комнаты клуба стали пропадать дорогие мягкие игрушки. Нужно что-то делать, иначе не останется ни одной игрушки, а денег на них сейчас нет. И главное, купишь – а их снова растащат. И нельзя же закрыть на это глаза: дети привыкают к воровству. Возможно, это тоже Машина работа: вроде бы уборщица видела, как та прятала в сумку оранжевого плюшевого зайца.
Я сказал:
– Во-первых, давайте не будем превращаться в следователей. Кто ворует, не важно. Я думаю так: у них нет дома никаких игрушек, а им хочется их иметь. А взять негде. Вот они и таскают из клуба. Давайте им разрешим: пусть берут игрушки домой вполне легально, но с отдачей – допустим, одну игрушку можно взять на неделю; и больше одной сразу не брать. Тогда и воровать будет незачем.
Она оживилась:
– Это вы хорошо придумали! Идите сейчас в клуб и скажите, пусть так и сделают. И срочно займитесь Машей: она должна ходить в школу! Во-первых, она пропускает уроки. Кроме того, неизвестно, где они проводят время. Вику таскает с собой, а та ведь в первом классе. С такого-то возраста начала прогуливать: что дальше-то будет? Идите к ним домой, в школу – выясните все...
Когда я пришел в клуб, Маша и Вика были уже там.
«Социальный клуб» – это не настоящий клуб, а детский приют дневного пребывания. Существует он на средства международных фондов и на частные пожертвования: городские и республиканские власти не только не дают ни копейки, даже и льгот по оплате коммунальных услуг у клуба никаких нет. Дети здесь не ночуют, но все остальное время могут быть тут. Их кормят, помогают делать уроки, водят гулять; есть телевизор, видик, игровая комната. Все дети из семей, не старше 10 лет.
Находится клуб в обычном жилом доме на первом этаже, в бывшей квартире. Вход сделан с торца здания.
Как только я вошел, Вика подбежала и повисла на мне. Маша, наоборот, даже не поздоровалась, посмотрела с испугом и отвернулась.
На первый взгляд Маша обыкновенная девочка. Маленькая, тощенькая, с торчащими ключицами. Большеглазая. Одета в джинсовое платье, очень изношенное, какие были в моде несколько лет назад.
Но есть в ее внешности и одна странность. Выражение лица у нее, совсем как у взрослого человека, уныло-серьезное, углы рта опущены – никакой детской живости, непосредственности в этом лице. Всмотришься в него – и порой становится жутко: будто к телу ребенка приставлена голова взрослой женщины.
И еще одна особенность есть у Маши: она никогда не улыбается. Иногда засмеется, правда, редко. Но улыбки на ее лице я не видел ни разу. А еще она часто горбится, как старушка.
Я зашел в игровую, взял книгу («Девочку с Земли» Кира Булычева): дети собрались вокруг. Маша – большая любительница чтения вслух – на сей раз не пришла. Она играла в углу, бросая на меня косые взгляды. Ясно было: ее трогать нельзя. Я решил пойти к ним домой.
Живут они в огромном, длинном, как вокзал, пятиэтажном панельном доме на пятом этаже. Строили такие дома в шестидесятые годы без учета карельского климата: на первом и последнем этажах зимой температура здесь редко поднимается выше +10 °С. Снаружи дом выглядит ужасно: как грязная старая картонная коробка, в разных местах разного цвета, с какими-то потеками, пятнами, отбитой облицовочной плиткой. Подъезды – как открытые беззубые рты; везде кучи мусора; внутри вонища, как в общественном туалете. Стены в неприличных рисунках и матерных надписях.
Я очень долго звонил в дверь. Ушел бы, если б не знал, что Машина бабушка всегда дома, но часто не открывает: просто не хочет. Она и своим может не открыть. Пришлось мне минут сорок ждать у подъезда, пока пришел Машин папа.
Это небольшой тощий, мятый мужичонка – этакий двуликий Янус: то он кажется ухарски наглым, ернически ухмыляющимся, ехидным – дескать, мне все трын-трава, всех презираю, над всеми смеюсь; то вдруг всплывает из каких-то глубин души выражение приниженности, забитости, испуганной покорности.
В тот раз он был именно таким – приниженным. Испуганно, искоса – совсем как дочь – посматривал на меня. Что-то рассказывал о какой-то двери, которую нанялся ремонтировать (он плотник): вроде бы поэтому так поздно пришел. А от самого разит сивухой, в пору нос зажимать.
Поднялись мы наверх, прошли в комнату. Квартира двухкомнатная: это на семь человек, из которых пятеро – дети школьного возраста. Надежда Георгиевна исписала горы бумаги, требуя предоставить этой семье другую жилплощадь – куда там! У нас полно сирот вообще без жилья; им положена квартира с 18 лет, а они ждут годами, десятилетиями, спиваются, мыкаются по ночлежкам, по тюрьмам, кончают с собой – все это знают, и все равно ничего не меняется.
Комната, куда мы вошли, парадная. Она побольше размером, и все стены оклеены яркими плакатами: известные политики, эстрадные звезды; есть просто рекламы автомобилей, бытовой техники и даже нижнего белья. Все это как-то отвлекает, и не сразу замечаешь, что мебели в комнате почти нет: две железные кровати, кушетка, старый ободранный платяной шкаф; белый, видимо, обеденный, стол; два-три стула. Пол, когда-то крашенный, весь облупился. Ни коврика, ни дорожки. На шкафу – батарея разнообразных бутылок: их собирают, а потом все сразу сдают.
Мне не хотелось разговаривать с пьяным отцом. Бог мне помог: пришла Аня. Ей почти 16, она старшая сестра. Самый разумный человек в этой семье. Учится в школе, не прогуливает, заканчивает девятый класс. По вечерам моет посуду в ресторане. Летом продает мороженое на набережной. Себе почти ничего не покупает: лишь бы одеть брата и сестер. Правда, она страшно замкнута, недоверчива, необщительна.
Но с ней есть смысл разговаривать. Ее здесь все слушают, даже боятся.
На вид это такая типичная русская девушка: небольшая, плотная, рыженькая, курносая, с крупными веснушками по всему лицу.
Я рассказал Ане о Машиных прогулах. Сказал, что поговорю с учительницей.
– У нас есть ее телефон. Мария Геннадьевна она... Баба! Эй, баба! Где у нас телефон учительницы? А?.. А вот бумажка: спишите себе. Это домашний. Она говорит: можно звонить... Вы не волнуйтесь: я их завтра сама отведу, до дверей в класс доведу. Мы в одной школе, только у них вторая смена...
– Спасибо, Аня... Телефона тут нигде нет поблизости?
– Есть у соседей: дверь напротив. Постучите.
– А во дворе?
– Не, нету. Был, пацаны трубку оторвали.
Телефон я все-таки нашел в соседнем дворе. Оказалось, учительница еще в школе: сегодня у них как раз педсовет.
Школа совсем рядом. Старое здание, давно требующее ремонта. Недалеко элитный лицей: там все блестит и сверкает. А тут и внутри-то штукатурка сыплется, стены исписаны, двери кабинетов будто в шрамах; пыль, духота.
С Марией Геннадьевной я столкнулся в вестибюле. Молодая, приятное, милое лицо, но какое-то серое, измученное.
Прошли в кабинет. Старые, донельзя исчерканные парты с откидными крышками: я и не знал, что в наших школах еще есть такие. Пожелтевшие таблицы на стенах. Рисунки детей: на плохой бумаге, старые, выцветшие. Несколько черно-белых портретов: Галилей, Коперник, Лев Толстой и почему-то Менделеев. У всех одинаковые жесткие, строгие, как у советских педагогов, лица. Пол закидан бумажками.
Мы сели: она – за свой заваленный тетрадками и учебниками стол, я – за парту напротив. Она почему-то страшно нервничала: торопилась, что ли?
Я сказал:
– Мария Геннадьевна! Аня завтра приведет Машу. Но водить ее каждый день она не станет. К тому же Маша вполне может удрать прямо с уроков...
– Да было уже такое! Сколько раз!
– Ну вот... Значит, нам нужно подумать, почему она не хочет ходить в школу.
– Не знаю. Я к ней хорошо отношусь. Как ко всем. Оценки у нее хорошие, когда она приходит. Умная она...
– Да. Но она себя чувствует униженной... Не по вашей вине, а потому что она из такой семьи. Потому что одета хуже других. Потому что у нее нет денег. Нет никаких игрушек. А раз она социально унижена, то чувствует себя ущербной во всех отношениях. Даже взрослому сильному человеку нелегко быть изгоем: а каково девятилетней девочке? Поэтому здесь для нее все чужие. Она как будто среди врагов, все время настороже: боится, что ее будут дразнить, смеяться над ней.
– Да никто на нее не обращает внимания!
– Да я и не говорю, что ее на самом деле дразнят: я говорю, что она этого боится. А вне школы она свободна, там нет этого ощущения униженности, нет чуждого и опасного окружения. Нужно, чтобы что-то ее в школе привлекало. Вот вы сказали: относитесь к ней, как ко всем...
– Да. Так и есть...
– Я и не сомневаюсь. Но этого недостаточно. У нее ведь нет матери. Ее нужно суметь полюбить такую, какая она есть...
Учительница опустила глаза, лицо стало замкнутым, суровым. Потом мельком взглянула: как-то странно, мне показалось, со злостью – и сказала, отвернувшись:
– Кто бы нас полюбил... Нет, вы меня извините: я делаю, что могу. У меня своей дочери три года. Болеет и болеет. Говорят, нужно на курорт, на юг, а где взять деньги? Кто бы ее полюбил? Нет, по-моему, вы правильно говорите, но это не мы одни все должны делать. Пусть наше правительство заботится о нас. Вот и о Маше, и о других таких же. Уж извините...
Из школы я вышел уже затемно. Вдали на пустой улице показались две маленькие фигурки. Они были в полосе света от фонарей, а я под деревьями, в тени. Я присмотрелся: это были Маша и Вика. Они шли посередине улицы, где снег стаял в последнюю оттепель. Маша в голубой куртке, Вика в розовой; обе почти одного роста. Я не сразу узнал их, потому что Вика тащила большого плюшевого медведя: она несла его так, как женщины носят детей.
В этой семье старшие дети всегда заботятся о младших. Вот ведь: Маша не несет игрушку сама, дала сестре – для нее это такое удовольствие! Лицо Вики сияло восторгом, глазки блестели.
И Маша шла прямо, не горбилась. Они весело болтали и смеялись. Им сейчас хорошо. И в клубе им хорошо: там они такие же, как все. И отца они любят, несмотря ни на что…
Они подходили все ближе. Что, если Маша меня заметит? И я быстро свернул в боковую улочку.
Я шел и думал: «Как странно все устроено! Вот говорят, у нас 20% населения живут хорошо, а 80% еще недостаточно хорошо. А сколько-то там вообще плохо – за чертой бедности. Вот родители Глеба не бедные, а разве они живут хорошо? Пожалуй, семья Вики даже лучше живет: их много, они вместе.
Может быть, люди живут хорошо, только когда они вместе? А поодиночке, даже если они как сыр в масле катаются, им плохо…»